Половина июля. Начинаются каникулы, но в действительности жгучее время года пришло скорее, чем указано в календаре, и уже несколько недель стоит изнуряющая жара. В этот вечер в деревне справляют национальный праздник. В то время как школьная детвора резвится вокруг костра, отражение которого весело играет на церковной колокольне, когда звуки барабана приветствуют взлет каждой ракеты, я стою в темном уголке, в прохладе, свойственной 9 часам вечера, и прислушиваюсь к концерту полевого праздника, праздника природы, который по своей величественности значительно превосходит тот, который славят в это время на деревенской площади пылью, горящими вязанками дров, бумажными фонариками, а главным образом выпивкой. Праздник природы прост, как красота, и спокоен, как олицетворение силы.
Уже поздно, и цикады молчат. Обрадованные дневным светом и теплотой, они целый день не скупились на песни. Теперь, ночью, они отдыхают, но отдых этот неспокоен и часто прерывается. Вот раздается вдруг в ветвях платанов внезапный шум, точно крик страдания, пронзительный и короткий. Это отчаянный вопль цикады, захваченной в ее сне зеленым кузнечиком, горячим ночным охотником, который набрасывается на нее и разрывает. В то же время наверху, в гущине платанов, праздник продолжается своим чередом, только с переменой музыкантов. Теперь наступила очередь ночных певцов. В чаще зелени тонкое ухо различает шепот кузнечиков, очень сдержанный и неясный, как шелест сухой кожицы или как шум прялки. Сквозь этот глухой бас раздается с промежутками торопливое бряцание, очень пронзительное, почти металлическое. Вот пение и строфа, прерываемые тишиной. Остальное—аккомпанемент.
Несмотря на усиление этого баса, концерт все же слаб, очень слаб, хотя в близком соседстве находится около десятка исполнителей. Звуку недостает силы. Моя старая барабанная перепонка не всегда бывает способна уловить эти слабые звуки. То малое, что я из них схватываю, необыкновенно нежно и как нельзя лучше приноровлено к тишине сумеречного слабого света. Еще немного более полноты в размахе твоего смычка, зеленый кузнечик, и ты, мой друг, сделаешься виртуозом, превосходящим хриплую цикаду.
При всем том ты никогда не сравняешься со своей соседкой, миленькой жабой, как бы звонящей в колокольчики, которая распевает у подножия платанов в то время, как ты чирикаешь наверху. Это самая маленькая из поселившихся у меня жаб, а вместе с тем и самая отважная в своих прогулках. Сколько раз при последнем отблеске вечернего света случалось мне встречать ее, когда я, в поисках мыслей, бесцельно бродил по саду. Что-то бежит, катится и кувыркается почти под моими ногами. Не мертвый ли это лист, сорванный ветром? Нет, это миловидная жаба, которую я только что потревожил в ее путешествии. Она поспешно прячется под камень, под глыбу земли или в дерн, но скоро оправляется от испуга и не замедляет испустить свою звонкую и чистую ноту.
В этот вечер национального веселья добрая дюжина таких певцов наперерыв звенит вокруг меня, один лучше другого. Большинство их приютилось среди цветочных горшков, расположенных тесными рядами перед моим жилищем. Каждая из них имеет свою ноту, всегда одну и ту же, но у одних более низкую, у других более высокую; нота эта короткая, ясная, она хорошо уловима ухом и обладает редкой чистотой звука. По их медленному, размеренному ритму так и кажется, что они поют молитвенные псалмы. Одна издает звук: «клюк», другая подхватывает более тонким голосом: «клик», третья тенором прибавляет: «клок». И так продолжается бесконечно, точно перезвон в деревне в праздничный день: «Клюкк, кликк, клокк; клюкк, кликк, клокк».
Как пение, это молебствие не имеет, что называется, ни головы, ни хвоста, но как чистые звуки—оно прелестно. Так и всякая музыка в концерте природы. Наше ухо находит в нем чудные звуки, но потом, помимо звуковой действительности, изощряется и приобретает чувство меры, первое условие прекрасного.
Между певцами июльских сумерек есть один, который с успехом мог бы соперничать с гармоническими колокольчиками жабы, если бы только владел более разнообразными нотами. Это маленький филин (Scops), изящный ночной хищник, с круглыми золотыми глазами. На его голове высятся два небольших рога из перьев. Его пение, достаточно богатое, чтобы наполнить им одним безмолвие ночи, расстраивает нервы своей монотонностью. С непоколебимой правильностью такта по целым часам птица проводит свое: «тшо… тшо…», как бы откашливая луне свою кантату. Один из них, прогнанный с деревенских платанов шумом праздника, прилетел ко мне, рассчитывая на мое гостеприимство. Я слышу его на вершине соседнего кипариса. Сверху, заглушая все лирическое сборище, он прорезает через ровные промежутки времени нестройный хор кузнечиков и жаб.
По временам к этой нежной ноте примешивается, составляя с ней полную противоположность, что-то вроде мяуканья кошки, звучащее из другого места. Это призывный крик обыкновенной совы, птицы совета Афины Паллады. Таившаяся целый день в древесном дупле, она отправилась в странствование, как только сгустились вечерние тени. Извилистым полетом, точно качаясь на качелях, она прилетела откуда-то поблизости на старые сосны и оттуда присоединяет к общему кон-перту свое нестройное мяуканье, резкость которого несколько смягчается расстоянием.
Звуки зеленого кузнечика слишком нежны для того, чтобы их можно было уловить среди этого разнообразного шума. Из них до меня достигают лишь слабые трели, различаемые при кратковременном наступлении полной тишины. Но вот певец, который уступает кузнечику по росту и не менее его скупо снабжен средствами, однако превосходит его во многом отношении ночной песней. Это бледный и хилый итальянский сверчок (Oecanthus pellucens Scop.), столь тщедушный, что не смеешь схватить его из боязни раздавить. Его песни слышны со всех сторон на розмаринах, между тем как светляки, для довершения торжества, зажигают голубые огоньки своих фонариков (рис. 185 и 186).
Этот нежный музыкант состоит прежде всего из огромных крыльев, тонких и переливчатых, как маленькие пластинки слюды. При помощи этого сухого паруса он звучит с такой силой, что может даже заглушить песенку жаб. Можно бы сказать, что это пение обыкновенного черного полевого сверчка, но только пение с большим блеском, с большим тремоло в размахе смычка. Такая ошибка неизбежна для «того, кто не знает, что в летнее время настоящий полевой сверчок, певец весны, исчезает. Его прелестную скрипку заместила другая, еще более изящная и заслуживающая особого изучения. Мы в свое время вернемся к ней. Таковы были, ограничиваясь самыми отборными лицами, главные хористы этого музыкального вечера: жабы, перезванивающие сонаты, итальянский сверчок, пиликающий на скрипичной квинте, и зеленый кузнечик, который будто ударяет в маленький стальной треугольник.
Мы, люди, празднуем сегодня более с шумом, чем с убеждением, новую эру, которую взятие Бастилии установило в политической жизни Франции; они же с полным безразличием к человеческим делам прославляют праздник солнца. Они воспевают радости жизни, они поют осанна объятиям летнего тепла. Что им за дело до человека и до его столь непостоянных радостей! Для кого, для чего, с какой стати загремят через несколько лет выстрелы наших ракет? Очень проницателен был бы тот, кто мог бы это сказать. Мода меняется и приводит с собой то, чего нельзя было предвидеть. Угодливая ракета подбрасывает к небу свой сноп искр за того, кого еще вчера проклинали, а сегодня сделали идолом. Завтра она взлетит в честь другого.
Через век или два будет ли у кого, кроме историков, речь о взятии Бастилии? Это очень сомнительно. Тогда будут другие радости и другие горести. Погрузимся поглубже в грядущее. Настанет день—и все, по-видимому, говорит за то—когда человек, все прогрессируя и прогрессируя, дойдет наконец до того, что падет, убитый излишеством того, что он называет цивилизацией. Он не может рассчитывать на тихую долговечность животного, так как уж слишком ретиво изображает из себя Бога; он исчезнет, а маленькая жаба все еще будет петь свои молебны в обществе кузнечика и других. Они раньше нас пели на этой планете; они будут петь и после нас, прославляя неизменное—жгучую славу солнца.
Но не будем более задерживаться на этом празднестве, превратимся снова в естествоиспытателя, желающего учиться в тесном общении с животным. Зеленый кузнечик (Locusta viridissima Lin.), по-видимому, не так уж зауряден в моем околотке. Предполагая в прошлом году приступить к его изучению и потерпев неудачу в своих охотах за ним, оставшихся безуспешными, я вынужден был прибегнуть к любезности лесного сторожа, который доставил мне две пары этих насекомых с плоскогорья Лагарда, холодной местности, где бук начинает подниматься по склонам Ванту.
Счастье прихотливо улыбается настойчивым. Не попадавшийся совершенно прошлым летом, он сделался в настоящем довольно обычным. Не выходя из своего огорода, я набираю столько кузнечиков, сколько могу пожелать. Я слышу, как они шумят по вечерам, в чаше зелени. Воспользуемся же этой удачей, которая в будущем, может быть, больше и не представится.
С июня месяца моя находка в достаточном количестве пар помещается в садок. Что это за великолепное насекомое, право! Все нежно-зеленое, с двумя беловатыми полосами вдоль боков. По своему представительному росту, стройной соразмерности, большим газовым крыльям он является самым изящным из всех наших кузнечиков. Чему-то научат они меня? Увидим. Теперь же их прежде всего надо кормить.
Тут опять является то затруднение, в которое я уже был поставлен бледнолобым кузнечиком. Зная общий образ жизни прямокрылых, этих травоядных обитателей лужаек, я предлагаю заключенным лист латук-салата. Они действительно кусают его, но очень умеренно и с пренебрежением. Я скоро убеждаюсь, что имею дело с вегетарианцами малоубежденными. Им нужна другая пища, по всем признакам — животная. Но какая именно? Счастливая случайность научила меня этому.
На вечерней заре, когда я прохаживался перед своей дверью, что-то с резким скрежетанием свалилось на землю с соседнего платана. Я подбегаю и вижу кузнечика, который потрошит цикаду, находящуюся при последнем издыхании. Впоследствии я имел случай неоднократно присутствовать при подобном живодерстве. Я видел даже, как верх смелости, кузнечика, который бросился в погоню за цикадой, старавшейся скрыться растерянным полетом. Так ястреб-перепелятник преследует среди белого дня жаворонка. Хищная птица, однако, уступает тут насекомому. Она нападает на более слабого; кузнечик, напротив, бросается на колосса, который гораздо крупнее и сильнее его самого; тем не менее успех этого несоразмерного единоборства не бывает сомнительным. Кузнечику, при его крепких и острых челюстях, редко не удается распороть брюхо своей добыче, которая, будучи лишена всякого вооружения, ограничивается только криком и встряхиванием.
Всякая цикада, встреченная хищным кузнецом во время его ночного дозора, неизменно погибает жалким образом. Вот объяснение тем внезапным скрежетаниям ужаса, которые раздаются иногда в ветвях в поздний неурочный час, когда цимбалы цикады уже долгое время молчат. Разбойник, одетый в светло-зеленое платье, только что схватил какую-нибудь спящую цикаду.
Теперь я буду кормить моих нахлебников цикадами. Они так пристрастились к этой перемене, что в две или три недели земля в садке оказалась сплошь усыпанной головками, пустыми грудными полостями, порванными крыльями и исковерканными ножками цикад. Одно брюшко съедается почти целиком. Это, по-видимому, отборный кусок, малопитательный, но имеющий, очевидно, превосходный вкус. Здесь в желудке цикады собран сироп, сахаристый сок, который хоботок ее высасывает из нежной коры растений. Не по причине ли этого лакомства желудок добычи предпочитается всем остальным кускам? Очень возможно, что так.
С целью разнообразить пищу я пробую давать им очень сладкие плоды, куски груш, ягоды винограда, кусочки дыни. Все оценено по достоинству и найдено восхитительным. Зеленый кузнечик подобен англичанину: он безумно любит кровавый бифштекс, приправленный вареньем. Не во всякой стране возможно питаться сахаристыми цикадами. В северных странах, где зеленый кузнечик водится в изобилии, он не нашел бы этого блюда, столь любимого им здесь. Он должен иметь поэтому и другие источники пищи.
Чтобы убедиться в этом, я подаю ему хрущей-аноксий (Anoxia pilosa Fab.), которые летом как бы заменяют весенних майских хрущей. Этот жук принимается без колебания. От него остаются только надкрылья, голова и ноги. Тот же успех и с прекрасным, дородным мраморным хрущом- (Melolontha fullo Lin.), роскошным жуком, которого я нахожу на следующий день с животом, выпотрошенным небольшим отрядом моих живодеров.
Эти примеры достаточно учат нас. Они говорят нам, что зеленый кузнечик—усердный потребитель насекомых, особенно тех, которые не защищены слишком крепкой броней; он обнаруживает в высшей степени плотоядные вкусы, однако же не исключительно плотоядные, как у богомолов, которые отказываются от всего, кроме дичи. Кузнечики потребляют после мяса и крови сахаристую мякоть плодов, иногда даже, за неимением лучшего, немного зелени.
Однако же поедание себе подобных и у них держится твердо, и если какой-нибудь слабый умирает, то остающиеся в живых не упустят случая поживиться его телом так же, как они делали это с обыкновенной добычей. Впрочем, вся порода носителей сабли, т.е. кузнечиковых, показывает в различных степенях склонность набивать свои желудки искалеченными товарищами.
Если не принимать в расчет этого обстоятельства, то кузнечики под моими колпаками живут очень миролюбиво между собой. Самое большее—это немного соперничества из-за припасов. Я только что подал им кусок груши. Один кузнечик тотчас же взбирается на него.
Будучи завистлив и жаден, он отгоняет ляганием всякого, кто пожелает откусить от усладительного куска. Себялюбие встречается повсюду. Насытившись, он уступает место другому, который в свою очередь становится таким же нетерпимым. Один за одним подкрепляется весь зверинец. Наполнив желудок, кузнечик почесывает концами челюстей свои подошвы, трет лоб и глаза лапкой, смоченной слюной, и потом, вцепившись в решетку или лежа в созерцательном настроении на песке, блаженно переваривает пищу и отдыхает после обеда большую часть дня, особенно в разгар жары.
Только вечером после захода солнца стадо начинает волноваться, и около девяти часов наступает полное оживление. Беспорядочно скачут взад и вперед, бегают и прыгают по окружности колпака, отведывая на ходу попадающиеся на пути вкусные вещи. Самцы в стороне там и сям трещат, затрагивая своими усиками проходящих самок. Будущие матери степенно перекочевывают с места на место, приподняв наполовину свои яйцеклады-сабли. Населяя свои садки, я имел главной целью узнать, до какой степени общи странные свадебные обычаи, которые обнаружил перед нами бледнолобый кузнечик. Мое желание удовлетворено, но не вполне, потому что поздний час ухаживаний не позволял мне присутствовать при них, так как они оканчивались далеко за полночь или ранним утром.
То немногое, что я видел, ограничивается нескончаемыми ухаживаниями. Стоя лицом к лицу, почти касаясь лбами, самец и самка долго поглаживают и исследуют друг друга своими мягкими усиками. Время от времени самец делает несколько коротких размахов смычком, потом замолкает. Бьет одиннадцать часов, и, побежденный сном, я покидаю эту пару, правда с большим сожалением. На другой день самка уже носит сперматофор подвешенным к основанию яйцеклада. Это опаловидный пузырь, величиной с большую горошину, неопределенно подразделенный на небольшое число яйцеобразных пузырьков. Когда самка ходит, эта вещь касается земли, пачкаясь песком, зерна которого пристают к ее клейкой поверхности. По прошествии двух часов плодотворный пузырь освобождается от своего содержимого, а самка хватает его клочьями, жует и пожирает. Надо думать, что эти странности должны быть признаны за общее правило для всего семейства. Справимся об этом у другого носителя сабли.
Я выбираю для этой цели эфиппигеру, которую так легко воспитывать кусками груш и листьями салата. Дело происходит в июле и в августе.
Самец немного стрекочет в стороне. Удары его смычка, страстно скандируемые, заставляют дрожать все тело животного. Потом он умолкает. Мало-помалу, медленными, в некотором роде церемониальными, шажками зовущий и призываемая приближаются друг к другу. Они неподвижно стоят лицом к лицу, оба безгласные, с мягко качающимися усиками, с неловко приподнятыми передними ножками, и по временам как бы обмениваются рукопожатиями. Мирное свидание длится часами.
Затем они расходятся, ссорятся, и каждый идет в свою сторону. Впрочем, это несогласие длится недолго. На третий день ухаживание закончилось благополучно. Под яйцекладом самки висит огромный сперматофор, род малины, опалового цвета, с огромными зернами. Слабая средняя борозда разделяет его на две симметричные кисти, содержащие каждая по семи или восьми шариков. Две узловатости, расположенные направо и налево при основании яйцеклада, более прозрачны, чем другие части, и содержат по ядру яркого красно-оранжевого цвета. Мешок прикреплен широким клейким стебельком из прозрачного вещества.
Как только этот предмет оказывается на месте, поджарый самец убегает и, чтобы подкрепиться, идет к ломтику груши. Самка же лениво, в довольно стесненном положении, бродит маленькими шажками по решетке колпака, приподнимая немного малину, которая по объему равняется половине ее брюшка. Так проходит два-три часа. Потом эфиппигера завивается в кольцо и концами челюстей сдирает крупицы с покрытого сосочками мешка, но, конечно, не прорывает его и не теряет содержимого. Она искусно снимает снаружи кору, отделяя от нее постепенно маленькие лоскутки, которые она долго жует, смачивая слюной, и проглатывает. Все послеполуденное время уходит на это боязливое поедание. На другой день малина исчезла совершенно, поглощенная за ночь.
В других случаях дело идет иначе. Я помню одну эфиппигеру, которая тащила по земле свой мешок, слегка покусывая его время от времени. Почва была неровная, шероховатая, только что взрытая кончиком ножа. Сперматофор цепляется своей клейкой поверхностью за зерна песка, и кусочки земли, которые, прилипая к ней, значительно увеличивают вес ноши, но насекомое, кажется, не обращает на это внимания. Иногда эта громада приклеивается к какому-нибудь неподвижному куску земли. Несмотря на усилия, употребляемые насекомым для того, чтобы отцепить от себя предмет, он не отрывается от точки прикрепления под яйцекладом, что служит доказательством довольно прочного его прикрепления.
Весь вечер эфиппигера бродит без цели взад и вперед, то по решетке, то по земле, имея очень озабоченный вид. Еще чаще она останавливается и стоит неподвижно. Сперматофор несколько вянет, но очень незначительно уменьшается при этом в объеме. Насекомое уже не охватывает и не глотает теперь кусочков, как делало вначале, и притом то немногое, что было сорвано, было взято лишь с поверхности мешка.
На другой день и на третий—ничего нового, кроме того, что сперматофор вянет еще более, сохраняя при этом свои две красные точки почти такими же яркими, какими они были вначале. Наконец, после сорокавосьмичасового состояния в прицепленном виде снаряд открывается без участия насекомого. Он отдал свое содержимое и превратился в сухую, сморщенную, неузнаваемую развалину, которая рано или поздно делается добычей муравьев.
Другой кузнечик—фанероптера (рис. 181 и 182), носящий короткий, серпообразно изогнутый яйцеклад (Phaneroptera falcata Scop.), вознаградил меня отчасти за мои научные хлопоты. Неоднократно я заставал фанероптеру несущей мешок оплодотворения под основанием яйцеклада. Это прозрачный овальный пузырек, от трех до четырех миллиметров длиной, поддерживаемый кристальной нитью, как бы шейкой, почти такой же длины, как и вздутая часть. Не прикасаясь к пузырьку, насекомое предоставляет ему иссякать и сохнуть на месте.
Удовлетворимся этим. Приведенные пять примеров, доставленные столь различными родами, как бледнолобый кузнечик (Decticus), горный (Analota), зеленый (Locusta), эфиппигера и фанероптера, доказывают, что кузнечиковые, подобно многоножкам и паукам, являются запоздалыми хранителями древних обычаев и дают нам драгоценный образчик странностей воспроизведения, имевших место в архаические времена.
Комментарии закрыты